Никто никогда не говорил Дэмиену, что всё сложно.
Его мать никогда не брала его за руку, не гладила по волосам, как это бывает в дерьмовых фильмах, где все в начале счастливы, а потом у них, к примеру, взрывается дом, и не рассказывала ему поучительных историй о сложности устройства вселенной.
Если совсем начистоту, то Талия относилась к тому типу людей, что, ломая кости рук или прижимая клинок сабли к горлу с такой силой, что остаётся порез на долгие недели, говорит с нечитаемым выражением на лице: в этом в мире всё до отупения просто, и смысл есть только в том, чтобы им управлять. Хотя и в этом, на самом деле, удовольствия мало.
У Брюса — у отца — у Бэтмена — всегда были законы, всегда были принципы, за основу которых вместо цемента взяли жидкую грязь, именуемую моралью, и под соусом табаско подали к ужину; Брюс никогда не объяснял, не тратил время на «правильно» и «нет», и Дэмиен в какой-то момент, наверное, слишком потерялся в этом ворохе из ничего не значащих приличий, взятых лжецами и трусами за основы жизни, раз позволил себе слепо за ним следовать, надеясь увидеть в чужих глазах одобрение, которого там никогда не было. Дэмиен, по крайней мере, никогда его там не видел.
Дэмиен повторял себе раз за разом, месяцы и дни подряд, что оно ему и не нужно, что это вообще не то, что ему нужно, и признавать это сейчас, задыхаясь от кошмаров в до омерзения белой комнате было — на удивление — легко.
Мир не делится на чёрное и белое; мир делится на ублюдков и тех, кто от них страдает, и если для защиты второй категории нужно попасть в первую, Дэмиен, на самом деле, не против.
Мир не делится на чёрное и белое — это почему-то звучит в голове голосом Ричарда-из-прошлого, не того парня, что говорил «не лезь в это» или «Дэмиен, хватит, ты не понимаешь», а что-то в духе «да ладно, мы справимся» и «отправляемся через двенадцать минут, Робин».
Дерьмо это всё. Когда не делишь реальность по категориям, когда определяешь оттенки серого, выписывая каждый цвет отдельно от шести нулей до шести фокстротов — всё всегда катится куда-то в тартары, перемешивается в голове, создаёт путаницу; и все эти законы, все эти моральные принципы, на которых всё якобы держится — такая же чушь собачья, от которой, на самом деле, никакого толка, и его отец — Бэтмен — продолжает доказывать это раз за разом, будто что-то может измениться.
Запасной план провалился, команду «Браво» сожрали черви, Чарли снова пьёт и принцесса умерла в открытом космосе вместе со взлетевшим на воздух волшебным королевством, пожалуйста, оставьте сообщение после гудка, мы вам обязательно перезвоним.
Всё, в общем, просто, и эти слова снова звучат голосом его матери, и ему мерещатся факелы, блеск, дым от кальяна и шум драки, хотя в коридорах в этой части станции сейчас ни души; Дэмиен давно понял, что его отец спрятался где-то за железобетонными стенами собственных глупых принципов, возведёнными лет в восемь и не рушимыми с тех пор, и вряд ли оттуда вылезет; Дэмиен давно понял, что законы не рушатся даже и никто их на самом деле не стирает в прах – они просто уходят, они просто не нужны больше, не действуют, зато стягиваются цепями вокруг горла, мы собираем референдум для очередного голосования за очередную конституцию, мы устраиваем ещё одну Французскую революцию, наши Наполеоны снова повергают королевства в пепел и мы снова кричим «Буонапарте» на трёх языках, пока наши Людовики снова куда-то бегут и шипят из тени, всё ещё надеясь, что что-то вернётся и будет снова, как прежде.
Не будет.
Не снова.
Никогда.
Всё просто: они никогда не остановятся, сколько ни сажай их за решётку; всё просто: люди будут умирать снова, и снова, и снова, пока стена из трупов не превысит ту, на которой по серому бетону чужой кровью выведено « п р и н ц и п ы »; всё, в сущности, снова очень просто: тут либо ты их, либо они тебя, раз за разом, и всех, кто подходил к тебе хоть на шаг ближе положенного даже (и в особенности) против твоего желания, и никакими громкими словами о добре ты это, на самом деле, не исправишь.
Дэмиен, на самом деле, не чувствовал себя счастливым после всего произошедшего, от того, что оказался прав; Дэмиен не чувствовал радости или что там должно быть, когда побеждаешь; у него в голове голосом матери снова звучит «как должно» и что-то разливается по венам вместе с кровью мрачным торжеством — наконец-то правильно.
«Справедливость» и «возмездие», на самом деле, — что стороны одной монеты, где отличается лишь рисунок, а суть всё та же — всё те же полдоллара, которые ничего не стоят и на которые ничего купить нельзя, и так какая же разница, в таком случае, Кеннеди это или птица с белой головой.
Дэмиен продолжает шататься по белым коридорам, напоминающим друг друга, упорно не смотрит в окна, чтобы не видеть в стекле чужие лица, и задаётся иногда вопросом, почему здесь никто не снимает масок и костюмов, если и без того уже всем всё известно и бояться нечего.
Вопрос, ответа, на самом деле, не требующий — это так, из серии «чтобы не пришлось думать о другом».
Чтобы не пришлось повторять себе раз за разом, что это не его вина. Чтобы не видеть, стоит только закрыть глаза, лицо Ричарда в последние мгновения, чтобы не прокручивать эту нелепую сцену падения снова и снова, чтобы не слышать это «я потерял сына», отдающимся эхом в голове и только громче с каждым разом. Чтобы руки снова не дрожали.
Он не может смотреть в окна.
Он не может видеть Готэм.
Он хотел бы стереть это всё, но чужие слова и картинки въедаются куда-то под кожу глубже, чем чернила, застревают где-то в коре головного мозга, и ты от них уже никак, никак не избавишься, сколько ни смотри в белый потолок, сколько ни пытайся отвлечься, сколько ни повторяй себе, что это не твоя вина — не поможет. Ничего никогда не помогает.
Это не его вина. Не его.
Не его?
“У вас что-то застряло. Вот тут, в груди.”
“Кажется, у меня там сердце.”
“Да что-то не видно.”
Дэмиен не признавал этого, но тот звонок от Тодда был почти облегчением — как если бы ему руку на плечо положили или что-то вроде. Это было как «да ладно, в конце концов, ты всё делаешь правильно», и не то чтобы Дэмиен не был уверен в этом, но дороги обратно у него всё равно не было. В конечном счёте, он всегда знал, что это не его место. Он всегда был больше аль Гул, чем Уэйн, и это давно следовало просто признать, а не пытаться что-то исправить в себе, ломая вместо этого, слепо следуя чужим принципам и чужим словам, будто бы с ним что-то было не так.
Потому что чушь это всё. Он был прав. Он всегда был прав: когда ещё сам убивал ублюдков, не беспокоящихся о чужих жизнях. Когда перешёл на сторону Супермена в Аркхеме.
Остальное просто не должно было иметь значения.
Дэмиен не понял, когда ему начало казаться, что если Тодд рядом, то всё нормально. Как должно. Тодд был напоминанием о доме, который домом, на самом деле, не являлся, но был близок к этому, как ничто иное, о привычном; о чём-то, что было знакомо, о чём-то, в чём он тоже ошибся. Тодд был чем-то вроде «эй, смотрите, эта семья меня пережевала и выплюнула, но я всё ещё жив», и Дэмиен не хотел признавать, что от его присутствия рядом становилось спокойнее.
Уэйн шатается по станции больше от банальной скуки, нежели по иным причинам; он уже видеть не может этих серьёзных и хмурых лиц, но это скорее от того, что слишком хорошо их понимает, и не может об этом больше думать. Он шатается по пустым коридорам, где никого не должно быть, потому что, серьёзно, кому они вообще нахрен сдались, чтобы перед глазами снова не всплывало лицо Грейсона и чужие слова не звучали в голове набатом, когда слышит шаги в направлении зала с телепортом, которых слышать не должен.
Просто к сведению: это может быть кто угодно. Кто угодно, как он, решивший сбежать на время от собственных мыслей и погрузившийся в них ещё больше. Вообще любой, повторяет он про себя, и внутри всё равно начинает что-то неприятно скрестись, как бы говоря, что вот сейчас. Сейчас всё снова выйдет из-под контроля. Сейчас, ещё секунда-другая, и снова рванёт, и Дэмиен даже не пытается толком скрыть свои шаги, когда сворачивает в сторону зала.
— Какого хрена ты здесь забыл, Тодд?
Его кошки внутри шипят и впиваются ногтями в лёгкие, мяукая противно и резко, и Дэмиен не хочет признаваться себе, что сжимает за спиной кулаки, когда останавливается от Джейсона, стоящего у панели управления, в нескольких шагах, что колокольчики начинают бить тревогу, что добрый день, вы позвонили в девять-один-один, что на пару секунд дышать становится трудно и земли снова нет под ногами. Дэмиен не хочет спрашивать себя, почему боится — он боится — позволить собственным мыслям зайти дальше вопросов и боится спрашивать себя, почему в этих вопросах нет конкретики.
Всё до противного очевидно, но он всё равно спрашивает, почти наверняка зная, что голос звучит по-прежнему уверенно, и усмехаясь:
— Твой кретинизм снова перешёл в разряд топографии?
Часики тикают.
Отредактировано Damian Wayne (2015-07-13 01:04:46)